§ 5. Отношения в семье
5.1. Личные отношения супругов и положение женщины
Русская православная церковь, распространяя христианскую модель брачных отношений и отнеся их регулирование к сфере церковного суда, стремилась перестроить традиционные для восточных славян личные отношения супругов в соответствии с положениями канонического права.
Тексты Нового завета, вообще осуждая физиологические аспекты брачных отношений, прямо указывали на необходимость регулярной половой жизни в браке, рассматривая ее как один из важнейших атрибутов самого института брака: «Не уклоняйтесь друг от друга, разве по согласию на время, для упражнения в посте и молитве, а потом опять будьте вместе, чтобы не искушал вас сатана невоздержанием вашим. ... Безбрачным же и вдовам говорю: хорошо им оставаться, как я; Но если не могут воздержаться, пусть вступают в брак; ибо лучше вступить в брак, нежели разжигаться»1.
Правила и поучения святых отцов церкви нередко искусственно ужесточали изначальные — новозаветные — ограничения, связанные с брачно-сексуальными отношениями. В частности, в византийском каноническом праве было распространено требование к молодоженам некоторое время воздерживаться от половых отношений, пребывая в посте и молитве — это установление содержится, например, в 3-м правиле св. Дионисия, архиепископа Александрийского[579][580].
С другой стороны, каноническое право восприняло положение новозаветного текста, согласно которому важнейшим основанием (по новозаветному тексту — вообще единственным) для расторжения брака являлась супружеская измена. Это убедительнее всех других высказываний и правил святых отцов свидетельствует о значении сексуальных отношений супругов при определении содержания института брака и сущности брачных отношений.
В памятниках древнерусского канонического права столь же ясно прослеживается негативное отношение к сексуальной составляющей брачных отношений, однако при этом она рассматривается как неотъемлемая часть брака, даже как одна из его непосредственных целей, ради которой он заключается[581].
В данном случае митрополит Киприан, осуждая «плотскую похоть» как таковую, допускает возможность оправдания этого зла «младостью» — у молодых мужчин и женщин сексуальные потребности естественны и подлежат удовлетворению в законном браке.В таком аспекте брак получал в глазах церкви еще одно значение — значение института, сдерживающего моральную распущенность, беспорядочное общение полов. Соответственно нередко в речах иерархов русской православной церкви встречались указания на желательность распространения действия этого института на все половозрелое население (конечно, за исключением склонных к иноческой жизни).
Например, в святительском послании, вошедшем позднее в состав Ма- карьевских Миней-Четьих, содержались следующие рекомендации священникам: «А которые дети ваши духовные не женаты, и вы бы ихъ женили, а холостые бы безь женъ не жили. А которые девици поспели, и вы ихъ давайте за мужь, а такь бы лихихъ дель не делали. А которые вдовицы живуть незаконно, а за мужь не вдуть, и вы ихъ за мужь давайте; а не послушають васъ, и вы мне скажите ... а женамъ за мужь ходити холостымъ...»1 Иными словами, древнерусское брачно-семейное право совершенно не восприняло аскетическую составляющую византийских воззрений на брак и поддерживало традиционный для восточных славян взгляд на брак, как на институт, естественный и обязательный для всего половозрелого населения.
Согласно каноническим установлениям предполагалось, что до вступления в брак оба супруга должны были хранить «девство», физическую и духовную чистоту. Не случайно в многочисленных поучениях о поставлении лиц духовного сана указывалось это условие как непременный атрибут кандидата[582][583]. Гораздо реже встречается аналогичное требование по отношению к бракам, заключавшимся мирянами. Тем не менее в одном из святительских поучений, автор которого неизвестен, сохранилось такое предписание: «А кто женится и первою женою, а до жены жилъ нечисто и блудилъ, и вы молодому давайте два годы опите- мьи, а старому — четыре годы, не причащайте и женивши, а девицамъ потому же, которая за мужь пошла не чиста»[584].
И мужчинам, и женщинам, виновным в добрачном «блуде», полагалось одинаковое церковное наказание, состоявшее в отлучение от церкви на определенный срок, длительность которого различалась в зависимости от возраста виновного лица — «молодому» (без указания точных границ «молодости») два года, «старому» — четыре.Эта санкция соответствует наказанию, установленному в другом святительском поучении из того же сборника Миней-Четьих, которое назначалось за вступление во второй брак. Таким образом, добрачный «блуд» рассматривался церковью как сожительство, подоб
ное первому брачному опыту, в связи с чем последующее законное оформление брака в глазах церкви должно было бы приравниваться ко второму брачному союзу. Однако анализ имеющихся источников показывает, что при исчислении дозволенных церковью трех браков учитывались только венчанные браки, то есть надлежащим образом оформленные. С другой стороны, любопытно, что санкция, установленная за добрачный блуд, значительно мягче епитимьи, назначаемой за «блуд» вообще (7-летнее запрещение), и, конечно, несоизмерима с наказанием за прелюбодеяние (15 лет).
В византийском праве устанавливалось такое же соотношение наказания за «блуд» вообще и за добрачный блуд. В25-м правилесв. Василия Великого разрешалось венчать брак между лицами, уже вступившими в сексуальные отношения друг с другом, однако при этом предписывалось наложить на них такое же наказание, как за блуд1. Из толкования к этому правилу следует, что «запрещение» составляло 4 года. Как видно, наказание соответствует тому же, что устанавливалось в древнерусских памятниках, что позволяет говорить о достаточно твердой преемственности данного установления. С другой стороны, в 25-м правиле св. Василия Великого под добрачным «блудом» понимались сексуальные контакты с будущим партнером по браку, в древнерусском источнике — круг лиц, с которыми «блудило» подвергавшееся наказанию лицо, не определен. Соответственно добрачное сожительство будущих супругов и свободное сексуальное добрачное поведение в древнерусском праве, в отличие от византийского, специально не разграничивалось и не выделялось различными санкциями, хотя, наверное, можно утверждать, что отношение к первому варианту отношений было более терпимым со стороны блюстителей церковного закона.
В исследовательской литературе обычно противопоставляется языческая свобода добрачных отношений и позиция церкви по этому вопросу. Однако при этом заслуживают внимания свидетельства некоторых памятников о более чем терпимом отношении церкви — особенно в ранний период (XI—XII вв.) — к поведению «холостой» молодежи. Например, в 67 вопросе Кирика разрешается согрешившим «отрокам» не только присутствовать в церкви, но и причащаться святых даров (то есть на них не налагается епитимья в виде временного отлучения от церкви)[585][586]. С другой стороны, в том же источнике строгие ограничения устанавливаются для кандидата в священники: «А оже девкоу растлить
и пакы ся оженить иною, достоить ли поставити? — А того, рече, не прашаи оу мене: чистоу быти и ономоу и оной»1. То есть в идеале в случае брака священника обоим вступающим в брачный союз предписывалось «хранить девство» до его заключения.
В 69-м правиле св. Василия Великого встречается удивительно терпимое для византийской традиции отношение к добрачному блуду лиц, служащих в церкви. При этом также различается блуд, совершенный с будущей женой, который можно простить по минимальному покаянию (один год), и блуд, не завершившийся заключением брака и который должен иметь своим следствием отстранение виновного от занимаемого положения[587][588]. Большой интерес представляет и латентно присутствующая в этом правиле мысль о желательности завершения блуда заключением брака, что, несомненно, находится в противоречии с рассмотренным выше положением о предпочтительном расторжении брака, возникшего в результате добрачного блуда.
Византийские источники светского происхождения также указывают на желательность заключения брака, если «растление» девицы произошло с ее согласия. Однако, если кто-то из родителей девушки или сам потенциальный «жених» не согласны на такой брак, спорная ситуация разрешается уплатой штрафа (если соблазнитель богат — литру золота (примерно 163,72 г), то есть 72 златника; если беден — половину всего имущества преступника) либо телесным наказанием, если виновный совсем беден и штраф, взысканный с него, не принесет удовлетворения пострадавшей стороне[589].
Показательно, что древнерусское право так и не восприняло норму византийского законодательства о желательности расторжения брака, заключенного вследствие «блуда». Например, толкование на 26-е правило св. Василия Великого противопоставляет «блуд» (в данном случае добрачное сожительство супругов) браку, указывая, что первое не может быть началом брака[590]. Эта норма была, конечно, включена в состав Кормчих книг, однако не встречается в других источниках церковного права собственно русского происхождения. Более того, русская православная церковь на всем протяжении средневековья настаивала на желательности и необходимости венчания «незаконных», то есть не
освященных церковью браков, состоящие в которых также уподоблялись «блудникам1.
Если христианское требование «чистой», непорочной добрачной жизни не было воспринято на Руси[591][592], то некоторые другие запреты, касающиеся сферы личных отношений супругов, наложились на существовавшие у восточных славян ограничения. В частности, нарушение табу на супружескую близость в ночь на пятницу и среду считалось у всех славян большим грехом. В состав Миней-Четьих, составленных митрополитом Макарием, входило святительское поучение, в котором фиксировались аналогичные запреты[593]. Это установление очевидно восходит к правилу 69 святых Апостолов, которое обязывало всех — и мирян, и клириков — поститься в среду и в пятницу[594].
Помимо среды и пятницы запреты на сексуальное общение между супругами связывались с определенными праздниками. Например, в период великого поста[595]. Запрет на сексуальную близость супругов мог связываться и с осуществлением определенных ритуальных церковных действий. Например, в течение недели запрещалось «спать с женой» после помазания маслом[596].
Сексуальные контакты, даже с супругом, делали человека нечистым в глазах церкви, что предопределяло и ограничение его допуска к определенным священным предметам. В частности, мужчине запрещались святые дары в день, когда он «был» с женой; исключение составляла ситуация, когда человек находился при смерти[597]. Впрочем, далеко не все источники придерживаются в этом отношении строгих запретов. Так, «Вопрошанье Кириково», запрещая «осквернившемуся» попу входить в алтарь, тем не менее разрешает доступ к другим священным предме
там1. Этот же памятник содержит строгую отповедь особо ревностным служителям культа, которые пытались распространить действие сексуальных табу на весь период великого поста. В ответе предписывается супругам воздерживаться от сексуальных отношений только в первую и последнюю недели поста[598][599].
Показательно, что для преодоления сексуальных табу нередко было достаточно тех же оснований, которые оправдывали в глазах церкви сам институт брака (см. выше), — молодость и необходимость удовлетворения полового влечения. Например, в 77-м вопросе Кирик получает ясный ответ на вопрос, допустимо ли совокупление священника с женою в ночь с понедельника на вторник, если во вторник ему нужно будет осуществлять церковную службу: «Расмотривше, рече, аже молодь и не вьздерьжливъ, не боронити; ажь ли ся вздержить; а лоуче не запрещати силою, али болии трехъ»[600]. Особенный интерес в этом случае представляет настойчивая рекомендация новгородского владыки не в меру усердным приходским священникам не злоупотреблять запретами в сфере супружеских отношений.
Большинство исследователей сходятся во мнении, что многочисленные запреты, зафиксированные памятниками канонического права, действовали далеко не во всех слоях общества и не во всех местностях. Основные виды брака, существовавшие в период XII—XV вв., как церковный, так и сохранявшиеся архаические институты, не восприняли аскетическую составляющую византийской концепции брака и были ориентированы на полноценное общение супругов во всех сферах. Записки иностранцев, литературные памятники, частноправовые акты и даже законодательные памятники свидетельствуют, что в наибольшей степени в гармонизации личных отношений супругов была заинтересована женщина, жена[601]. Этот факт свидетельствует о менее защищенном правовом положении женщины в браке.
В попытках завоевать любовь мужа или вернуть ее женщина прибегала нередко к отчаянным средствам, например к помощи колдовства. В «Ильином вопрошаньи» содержится ценное свидетельство об одном из наиболее распространенных способов: «А се есть оу женъ: аже не
възлюбять ихъ моужи, то омывають тело свое водою, и тоу водоу дають моужемъ»1. Естественно, такие действия по налаживанию супружеского счастья не пользовались благосклонностью церкви, представители которой предусматривали за них соответствующие наказания, впрочем, довольно мягкие[602][603].
В древнерусском законодательстве норма, вводившая наказание за использование «приворотов», носит характер частного случая более общего запрета на волхвование и колдовство вообще. При этом весьма мягкое наказание обусловлено «домашним» характером проступка: «приворот» — вид обыденного колдовства, к которому, видимо, повсеместно прибегали женщины Древней Руси. В византийском каноническом праве, напротив, подобное запрещение увязывалось с тяжким уголовным преступлением («вольное убийство», то есть убийство с умыслом)[604].
Личные отношения супругов в древнерусском праве, видимо, более подробно регулировались не законодательными публично-правовыми актами, а частными грамотами, так называемыми рядными- сговорными. К примеру, в сочинении Коллинза перечисляются несколько известных автору случаев жестокого обращения мужей с женами[605]. При этом автор указывает, что «в России нет уголовного закона, который бы преследовал за убийство жены или раба, если убийство совершится в наказание за проступок». После этого традиционного для европейских авторов указания на «дикость» гражданских законов в России Коллинз признает, что «такие жестокости, однако ж, редки, и причинами бывают только неверность или пьянство. Теперь, как кажется, мужья уж не так жестоко обходятся с женами; по крайней мере родители стараются их предупредить и, выдавая дочерей своих замуж, заключают условие. Они требуют от зятя, чтобы он снабжал жену приличными платьями, кормил ее хорошей и здоровой пищей, не бил, обращался ласково, и предлагают много других условий, сходных несколько с теми правилами, которые предписывают в Англии обыкновения, получившие силу закона (the Common Law). Когда договор нарушен, они обращаются с просьбой к суду»[606].
Действительно, среди сохранившихся частных актов, правда, относящихся также к XVII в., можно найти примеры упомянутых Коллинзом договоров1. В эти грамоты включалось, в частности, условие, которым устанавливалось обязательство мужа воздерживаться от злоупотребления спиртным. Это условие находило поддержку в установлениях церковных властей, также отрицательно относившихся к этому социальному злу. Например, в Послании митрополита Фотия в Новгород (29 августа 1410 г.) предписывалось: «А на пиру, коли лучится, которые имуть до обеда пити, не давайте имъ Богородицина хлеба»[607][608]. Указанная норма относилась к мирянам, светским людям, за аналогичное прегрешение тот же митрополит наказывал отрекать священника от сана[609]. В более позднем поучении (до 1431 г.) Фотий вновь осуждает пьянство и при этом ссылается на авторитет св. Павла[610].
Широко распространенный уже с позднего средневековья миф о дикости России имел своим следствием и обширную литературу о затворничестве русских женщин[611]. Даже такой знаток славянских обычаев, как Сигизмунд Герберштейн, в XVI в. так характеризовал положение женщины: «Положение женщин весьма плачевное. Они не верят в честь ни одной женщины, если она не живет взаперти дома и не находится под такой охраной, что никуда не выходит. Я хочу сказать, что они не признают женщину целомудренной в том случае, если она дает на себя смотреть посторонним или иностранцам. Заключенные же дома, они только прядут и сучат нитки, не имея совершенно никакого права или дела в хозяйстве»[612]. О том, что женщины московитов содержатся взаперти, свидетельствовали также Я. Маржерет, А. Мейерберг, Д. Принц, С. Маскевич, Я. Рейтенфельс, Дж. Горсей[613].
Стереотип, согласно которому средневековых русских женщин представляют «теремными затворницами», не выдерживает никакой критики при обращении к источниковому материалу. Н.Л. Пушкарева отмечала, что отличительной чертой домашнего быта московской знати терема стали не ранее середины XVI в., и при этом называла возможные причины «затворничества»:
1) распространение христианского представления о женщине как об источнике греха и зла;
2) женщины из среды московской знати превратились в род очень дорогого товара, которым «торговали» родственники, заключая династические союзы, с чем связана необходимость строгого соблюдения девственности боярских и княжеских дочерей;
3) ограждение супруги от ревности мужа1.
Н.Л. Пушкарева справедливо отмечает, что обычные горожанки проводили свои дни «не взаперти, а на «торжищах», в хлопотах по хозяйству, в мастерских, на огородах»[614][615][616]. Противоречат теории «теремного затворничества» и тексты законодательных памятников (см., например, нормы княжеских церковных уставов о посещении женщиной без разрешения мужа пиров), и имеющиеся сведения о бытовой жизни русского средневекового города (например, в банях парились вместе, женщины, не стесняясь взглядов прохожих, выскакивали голыми из бани, чтобы броситься в снег или в холодную воду[617] — такое поведение, конечно же, плохо согласуется с концепцией «затворничества»).
Отношение к женщине христианской церкви было двойственным. Женщина в христианской доктрине сопоставлялась с источником (сосудом) зла, совращения человека (мужчины) на грехи. Женская природа признавалась низшей по сравнению с мужской, в связи с чем в
семье женщина должна была находиться в подчиненном либо зависимом положении. Первенство мужчины подчеркивалось уже в ходе самых первых общественных церемоний, в которых принимали участие новорожденные, — то есть во время крещения. Митрополит Киприан, разрешая крестить в одной купели младенцев разного пола, сразу вслед за этим замечает: «...но первее мужскихъ крестити, потомъженьскихъ, за благочише даяти мужскому полу болыпиньство»1. Таким образом, в глазах церковных иерархов господствующее положение мужского пола («болыпиньство») соответствовало «благочинию», отвечало божественному замыслу мирового порядка вещей.
В определенные моменты своей жизни женщина признавалась отцами церкви «нечистой», в связи с чем существенно ограничивалась ее право- и дееспособность. Например, 2-е правило св. Дионисия, архиепископа Александрийского, запрещает женщине во время менструаций входить в церковь и причащаться[618][619].
С другой стороны, в древнерусской правовой традиции было принято уважительное отношение к женщине, что подкреплялось в более позднее время распространявшимся вместе с христианством культом Богоматери. Сравнительно долго — почти до XIV в. — держалась на Руси традиция давать некоторым детям не «отчества», а «матерства» (Олег Настасьич, Василько Маринич), так как родство по матери считалось поначалу не менее почетным, чем родство по отцу[620]. Как справедливо заметила Н.Л. Пушкарева, эта «отличительная черта древнерусских семейных отношений содержала отголоски матриархальной ориентированности семейно-родового сознания и вместе с тем была формой проявления уважения к матери и женщине в обыденной жизни, аналоги которым трудно обнаружить в Западной Европе»[621].
Из текстов памятников канонического права видно, что в среде древнерусского духовенства вызывало недоумение отчетливо прослеживающее в ветхозаветных текстах уничижительное отношение к женщине. Следовать ли такому отношению в повседневной практике? — с таким вопросом обращались священники к иерархам православной церкви. Например, один из вопросов Саввы в «Вопрошаньи Кирико-
вом» посвящен именно этой проблеме, и в ответе подчеркивается, что женщина не является существом иного качества, нечистым по сравнению с мужчиной1.
Отношение к женщине в древнерусском обществе, равно как и ее правовой статус, нагляднее всего проявляется в установлениях о наказаниях за преступления, объектом которых является жизнь, здоровье и честь женщины.
Наказание за убийство свободной женщины в Русской Правде определялось статьей 88 Пространной редакции. Согласно трактовке, которая поддерживалась большинством историков права XIX — начала XX в., а в последующее время — А.А. Зиминым, Р.Л. Хачатуровым и некоторыми другими исследователями[622][623], наказание за это преступное деяние было в два раза мягче, нежели санкция за убийство мужчины, и составляло половину виры (20 гривен). Другую точку зрения высказал В.И. Сергеевич, которого позднее поддержали С.В. Юшков, М.Н. Тихомиров, В.Л. Янин, Н.Л. Пушкарева[624]. По их мнению, за убийство женщины судили так же, как и за убийство мужчины, но в случае наличия вины самой убитой (по мнению М.Ф. Владимирского-Буданова, например в случае супружеской неверности)[625] штраф уменьшался наполовину. Источники права Северо-Западной Руси ничего не говорят об убийстве женщины, не оформляют этот казус самостоятельной статьей, однако и в Псковской Судной грамоте, и в Новгородской Судной грамоте женщина равно правоспособна с мужчиной. Это позволяет предположить, что в случаях, когда Псковская Судная грамота говорит об убийстве, норма применима как к мужчине, так и к женщине как к объекту преступления. В таком случае право Северо-Западной Руси оценивало жизнь свободной женщины столь же высоко, как и жизнь мужчины.
Гораздо больше внимания законодательные памятники уделяли преступлениям, направленным не только против жизни и здоровья жен
щины, но и против ее чести. Как уже отмечалось, княжеские церковные уставы выделяли такой вид преступного деяния, как «пошибанье», которое большинством исследователей отождествляется с изнасилованием1. Впрочем, некоторые исследователи термин «пошибанье» толковали и в другом смысле. Так, К.А. Неволин под «пошибаньем» понимал «собственно удары, наносимые одним лицом другому, драку»[626][627]. К.А. Неволин объединял в тексте Устава князя Владимира Святославича слово «пошибанье» и «промежи мужем и женою о животе» в один состав преступного деяния, однако ни в одном из известных памятников канонического права не встречаются указания на драку между супругами из-за имущества. Кроме того, в том же уставе для обозначения драки используется другой глагол — «бить» («бьетъ»). Логичнее предположить, что здесь все-таки имеются в виду два разных состава — собственно «пошибанье» и спор между мужем и женою по поводу имущества.
Статья 3 Устава князя Ярослава предусматривает дифференциацию наказания за изнасилование («пошибанье») в зависимости от статуса пострадавшей[628]. Как различало наказание за насилие в отношении женщины право Северо-Западной Руси — неизвестно, однако в договоре Новгорода с Готским берегом 1189—1199 гг. (ст. 14) была установлена санкция за изнасилование несвободной женщины, рабыни: «Оже кто робу повержеть насильем, а не соромить — за обиду гривна; паку ли со- ромить — себе свободна»[629]. Эта норма интересна тем, что распространяет положение Русской Правды об обязательном освобождении рабыни, принужденной хозяином к сожительству, на более широкий круг лиц: освобождение рабыни наступает независимо от правового отношения к ней лица, совершившего насилие, это может быть и хозяин, и посторонний человек, даже иностранец.
Штраф за изнасилование свободной женщины в том же договоре (ст. 7) соответствовал санкции за убийство новгородца, составляя 10 гри
вен серебра1. По Закону Судному людем насильник лишался всего имущества: «...да продасться а именье его дасться девици»[630][631]. Здесь следует отметить два обстоятельства: во-первых, в отличие от западноевропейского права, сумма штрафа поступала непосредственно обесчещенной женщине, а не ее родителям или мужу; во-вторых, любопытно, что норма Закона Судного людем находит подтверждение и в свидетельствах арабских авторов, утверждавших, что на Руси «неуважение, проявленное к знатной женщине, могло караться лишением имущества»[632].
В одном из древнейших русских поучений за изнасилование девушки предписывалось применение к насильнику казни «по закону», то есть по нормам Эклоги и Прохирона[633]. В Законе Градском (66-я глава 21-й грани) предписывалось насильнику отрезать нос и изъять в пользу пострадавшей одну треть его имущества[634], если же пострадавшая еще не достигла брачного возраста (глава 67-я той же грани), то помимо урезания носа насильник лишался не одной трети, а половины своего имущества[635]. В древнерусском законодательстве отдельно не рассматривалось насилие, совершенное по отношению к несовершеннолетней.
Устав князя Ярослава впервые выделил такой вид преступных деяний, как толока, подразумевавший групповое изнасилование женщины. О распространенности этого явления в средневековой Западной Европе существует обширная литература[636]. С другой стороны, и византийское каноническое право знало аналогичное явление, допуская разлучение супругов в случае, если муж понуждает жену к сексуальным контактам с посторонними лицами (см. таблицу № 3).
К числу значимых преступлений против чести женщины относились оскорбления. В уставе князя Владимира Святославича предусматриваются три варианта оскорблений, которые подлежат церковному суду: «урекания три: бляднею и зельи, еретичьство»[637]. В комментарии
к уставу, данном авторами «Российского законодательства X—XX вв.», «урекания» рассматриваются как «клеветнические наговоры1», то есть в формально-юридическом аспекте, как обвинения, которые могут повлечь за собой определенные правовые последствия для обвиненного. Между тем еще К.А. Неволин убедительно показал, что «урекание» означает именно обвинение в смысле укоризны, оскорбления[638][639].
Предположение, что в рассматриваемой норме Устава речь могла идти об обычном оскорблении, подтверждается статьей 25 Краткой редакции Устава князя Ярослава: «Аще кто зоветь чюжу жену блядию...»[640]Тот факт, что обозначение субъекта в устной речи «блядью» далеко не всегда рассматривалось как обвинение в незаконном сожительстве или предосудительном поведении, но обычно — как оскорбление, умаляющее честь и достоинство обиженного лица (а соответственно и его родового или семейного коллектива), подтверждается и свидетельствами берестяных грамот. К примеру, грамота № 531 среди прочего упоминает о факте оскорбления женщин «коровою» и «блядью[641]. Комментаторы этой грамоты предположили, что «слово «корова» в данном контексте — также ругательство»[642]. Действительно, и в древнерусской литературе встречаются указания на распространенность такого оскорбления (известная перебранка рыбаков в инициале «М» Псалтири XIV в.: «Потяни, корвин сынъ. — Самъ еси таковь»)[643]. Оскорбление словом в Уставе князя Ярослава (ст. 25 Краткой редакции, ст. 30 Пространной редакции) наказывалось высоким штрафом, а штраф за оскорбление боярской жены или дочери был равен штрафу за изнасилование женщин этой категории. Норма о дифференциации ответственности в зависимости от статуса потерпевшей, определяемого положением ее мужа или отца, в дальнейшем была закреплена в отечественной правовой традиции[644].
Роль матери существенно повышала социальный и правовой статус женщины. Однако неисполнение женщиной ее основной с точки зре
ния и обычного, и церковного права функции, то есть отказ от рождения ребенка, влек за собой наказание, правовому регулированию которого церковное право уделяет значительное внимание. В рамках канонического права попытка избавления от нежеланного ребенка рассматривалась как убийство, при том в наиболее тяжкой своей форме — так называемое «вольное убийство»1. Показательно, что этой норме ответственности подлежали не только женщины, избавившиеся от плода, но и те, кто им предоставил «зелия», то есть средства, приводящие к выкидышу.
Устав князя Владимира Святославича рассматривает среди дел, подлежащих церковному суду, ситуацию, когда «девка детя повьржеть»[645][646]. Речь здесь идет об оставлении родившегося ребенка либо об избавлении от плода. Пространная редакция Устава князя Ярослава — в отличие от Устава князя Владимира Святославича — уже содержит определение наказания за убийство нежеланного ребенка (ст. 6). В статье, видимо, определяются наиболее распространенные способы убийства, которые дают видимость случайной смерти: «или в свиньи ввержеть, или утопить»[647]. Наказание представляет собой заключение в «церковный дом». Тот же состав преступления — убийство нежеланного ребенка — по правилам св. Василия Великого наказывалась, как за убийство (33-е правило[648]. Здесь, очевидно, имеется в виду самая тяжелая форма убийства — по злому умыслу — которая наказывалась церковным судом максимальной епитимьей).
В ст. 6 Пространной редакции Устава князя Ярослава речь идет об уже родившемся ребенке, и ряд свидетельств не позволяют распространить действие этой нормы на случаи попыток избавления от плода. В частности, в сочинениях церковных авторов встречается более подробная регламентация ситуации, когда женщина избавляется от плода: «А жена погубить в собе дитя, что ей опитемья? — Ино аще животное погубить, 15 леть есть опитемья; аще образь есть, 7 леть опитемья; а зароди аще есть, 5 лети опитемья. А къ смерти аще будеть, дати ей святое причаспе»[649].
Здесь предусматриваются три возможных санкции в зависимости от срока беременности и соответственно в зависимости от степени развития плода. В памятнике различаются три стадии развития плода:
1) «зародъ» — зародыш, соответствует ранним срокам беременности;
2) «образъ есть» — у плода уже можно рассмотреть индивидуальные особенности лица, что позволяет рассматривать его как формирующуюся личность;
3) «животное» — плод уже сформировался, однако еще не появился на свет, а потому не может рассматриваться как правоспособное лицо (термином «животное» обычно обозначалось движимое имущество, в том числе домашние животные и челядь).
Сличение текста, опубликованного в шестом томе «Русской исторической библиотеки», с другими вариантом, сохранившимся в составе Румянцевского сборника, дает возможность установить, что под епитимьей, как и в большинстве случаев, скорее всего, понималось отлучение от церкви. Максимальный срок наказания — 15 лет — соотносим (по тому же памятнику) с наказанием за прелюбодеяние мужа или за «погубление» человека ведьмой с помощью зелий1.
Различение разных стадий развития плода в древнерусском каноническом праве, очевидно, имеет византийское происхождение, однако существуют и некоторые отличия. Из текстов, помещавшихся в состав Кормчих книг, этой проблематике посвящено 2-е правило св. Василия Великого: «Хитростно растливши, егда аще оуморитъ, оубшца есть»[650][651]. Сам текст статьи не позволяет составить уверенное представление о предмете, но толкование дает интересный материал: «Жена чревата сущи, егда аще пршметь пагубное зел1е, яко да оуморитъ соущаго во чреве ея младенца, оубшца есть, и испытоуемъ, аще вообразился бе младенецъ, или не вообразился; понеже множицею оумираютъ со младенцы и жены, и елико по хитрости ихъ, два оубшства бываютъ: едино оубо хотящ родити жене, другое же младенцу»[652]. Как видно, в комментарии к правилу различаются две стадии развития плода, при этом акцент также делается на формирование личностных черт плода, «образа» («аще вообразился»).
Характерно, что наказание, указанное в толковании второго правила св. Василия, не соответствует ни одному из тех, которые предписываются в древнерусском памятнике: «Десять оубо летъ таковая
запрещены пршмають: два оубо лета да плачются, три же лета в по- слушающих да сотворять и четыре лета да припадаютъ, и едино лето да стоять с верными; и тако по десяти лети времене божественых таинъ да причастятся»1.
Таким образом, сопоставление соответствующих норм древнерусского и византийского законодательства «об извержении плода» позволяет говорить о более глубокой и детальной проработке этого вопроса в отечественной правовой традиции. На то, что в древнерусском праве представление о дифференциации наказания в зависимости от стадии развития плода получило глубокую проработку, указывает и сличение текста «Избрание от закона Моисеева» и текста синодального издания Библии. В обоих случаях описывается ситуация, когда два человека дерутся и при этом ударят беременную женщину, результатом чего будет выкидыш. Однако во втором тексте просто устанавливается наказание за преступление («и она выкинет, но не будет другого вреда, то взять с виновного пеню, какую наложит на него муж той женщины»)[653][654], а в первом различаются два возможных варианта развития событий («и изыдеть младенецъ ея не воображенъ, тщетою да отщетится. И еже аще наложить на нь моужь жены тоя, да отдастъ цену сотщашемъ. Аще ли вообразился боудеть, да дасть доушю за дупло»[655]. Показательно, что санкция, которая предусматривается на случай, если плод «вообразился боудеть», в тексте Исхода синодального издания назначается за повреждение, нанесенное самой женщине («А если будет вред, то отдай душу за душу, Глаз за глаз, зуб за зуб, руку за руку, ногу за ногу...»)[656], однако для переписчика более актуальна норма о дифференциации ответственности в зависимости от стадии развития плода.
Закон Градский (70-я глава 21-й грани) вообще не предусматривает различную ответственность в зависимости от стадии развития беременности, ограничиваясь общим определением санкции за извержение плода: виновную подвергают телесному наказанию и изгнанию из города[657]. Наконец, можно отметить, что и право других соседей русских княжеств не знало подобной нормы. Например, в Гуталаге (глава 18) устанавливается общая норма наказания за погибшего нерожденного ребенка, без различия стадии развития плода: «Если человек ударит
женщину так, что нерожденный ребенок погибнет, а он был жив у нее в животе, то платит половину вергельда»1.
В некоторых ситуациях ответственность за «извержение» женщиной ребенком могла с нее сниматься. Например, в «Ильином вопрошаньи» различаются ситуации, когда у женщины случается выкидыш во время сельскохозяйственных работ и когда она избавляется от плода с помощью «зелий»[658][659]. Как видно из ответа, за выкидыш, произошедший в результате перенапряжения на сельскохозяйственных работах, женщина полностью освобождается от наложения церковного наказания.
Судя по тексту другого ответа из того же памятника, ответственность за утрату женщиной плода могла возлагаться и на мужчину: «Аже человекь ринася пьяни на женоу свою, вередить вь ней детя? — Поло- виноу, рече, опитемьи». Речь здесь идет о ситуации, при которой муж находился в состоянии опьянения и не отдавал отчета в своих действиях, в результате чего женщина потеряла плод. Несмотря на то, что автор ответа не указывает, на кого именно следует возложить епитимью, скорее всего наказание возлагалось на непосредственного виновника, то есть на мужа.
Еще одну проблему представляет в этом случае разрешение вопроса, какое именно наказание здесь предусматривалось. Как уже было установлено, церковная епитимья в зависимости от стадии развития плода составляла от 5 до 15 лет. Поскольку в тексте ответа плод обозначается как «детя», логично предположить, что «половина опитемьи» представляла собой половину максимального срока церковного наказания, то есть семь с половиной лет.
Псковская Судная грамота в ст. 98 также рассматривает ситуацию извержения плода[660]. Текст статьи позволяет уверенно утверждать, что светское право Северо-Западной Руси рассматривало действия, приведшие к извержению плода, как убийство, однако при этом различало умышленные и непредумышленные действия.
Таким образом, для древнерусского права периода XII—XV вв. характерно уважительное отношение к женщине и высокий уровень ее правовой защиты, аналоги которым трудно обнаружить в Европе того же времени. Личные отношения супругов строились на ряде принципов, перечень которых превышал количество оснований для личных отношений супругов, принятых в канонической византий
ской традиции. Вступление в брак (рассматривавшееся как естестве- ный и необходимый этап в жизни женщины) позволяло женщине существенно повысить ее правовой статус, обеспечивало ее дополнительной правовой защитой, позволяло реализовать себя в различных сферах жизни.
5.2. Имущественные отношения супругов
Общепринятый в настоящее время в историко-правовой науке тезис о раздельности имущества супругов по древнерусскому праву, как известно, оспаривался некоторыми исследователями. Например, М.Ф. Владимирский-Буданов полагал, что в Киевской Руси имущество жены было подчинено праву мужа, а в новгородский период (то есть на северо-западе Руси в XII—XV вв.) появилась общность имущества супругов, наиболее ярко проявившаяся в обязательственном праве1. Относительно этого мнения уже К.А. Неволин заметил, что в договоре Новгорода с немцами 1269 г. именно по настоянию новгородцев была принята статья, свидетельствующая о строго личном характере обязательственных отношений супругов: «А поручится жена за своего мужа, и идти ей в холопство за долг вместе со своим мужем, если они не могут заплатить, а не поручится жена за своего мужа, и она свободна от того долга»[661][662]. К.А. Неволин обратил внимание на то, что в немецком варианте договора аналогичная статья основана на противоположных началах[663].
О. Пергамент придерживался того же взгляда, что и М.Ф. Владимирский-Буданов, объясняя встречающиеся исключения из общего правила воздействием византийского законодательства[664]. Основоположник отечественной историко-правовой науки К.А. Неволин, напротив, твердо стоял на позиции признания принципа раздельности имущества супругов как характерной черты российского права с самых ранних времен. О.Ф. Ланге, специально исследовавший этот вопрос, также пришел к выводу, что из дошедших до нас исторических и юридических источников не видно, чтобы закон допускал одного из супругов к самостоятельному распоряжению имуществом другого,
чтобы право пользования и распоряжения собственностью одного из них было ограничено законом1.
В тексте законодательных памятников нетрудно найти примеры, подтверждающие тезис о наличии у женщины имущественных прав. Статья 9 Устава князя Владимира Святославича недвусмысленно указывает на существование раздельной собственности супругов, относя к церковной юрисдикции споры между супругами об имуществе: «про- межи мужем и женою о животе»[665][666]. В Уставе князя Ярослава ст.ст. 27, 28 Краткой редакции и ст.ст. 32, 33, 34 Пространной редакции защищают имущество жены от посягательств ее мужа. Статья 36 Псковской Судной грамоты упоминает о праве женщины взыскивать долг по неформальным документам («доскам»).
Значительно более сложной является проблема определения составных частей имущества мужа и жены, а также их имущественных прав, в первую очередь права распоряжения имуществом. По мнению К.А. Неволина, при заключении брака со стороны невесты было приносимо приданое, а со стороны жениха также давалось вознаграждение, называвшееся «вено»[667]. Например, в Лаврентьевской летописи несколько раз упоминается вено именно в таком значении[668]. Судя по всему, приданое и вено представляли собой своеобразное обеспечение, являлись гарантами брачного сговора, осмысливаемого в данном случае как сделка. Видимо, на всех стадиях заключения брака уже предусматривались определенные гарантии стабильности брачного союза, находившие выражение и в материальном обеспечении. Например, Э. Шнеевайс было отмечено, что у многих славянских народов перед венчанием стороны, представляющие вступающих в брак лиц, обменивались подарками, которые исполняли функцию брачного залога[669].
Приданое — как собственность жены — не могло быть востребовано кредиторами ее супруга для погашения долга. На это положение прямо указывает 2-я глава 3-го зачатка Судебника царя Леона и Константина, которой определяется, что по смерти мужа, «впавшего в нищету или в долг», сперва его вдова должна взять из наследственной массы свое
имущество и лишь затем кредиторы могут предъявить свои требования к оставшейся части1.
2-я глава 11-го зачатка того же Судебника царя Леона и Константина устанавливала принцип свободы жены от ответственности по долгам мужа, если только она не поручилась за него[670][671].
Видимо, даже если приданое находилось в распоряжении мужа, на нем лежала ответственность за восполнение возможного ущерба, причиненного этой части имущества[672]. 1-я глава 2-й грани Закона Градского предусматривает следующее регулирование правового статуса брачного залога: «Залози обручен1я естество имеють таково: да аще оубо пршмъ залогъ, отречется бракь творити, еже взять, сугоубо да от- дастъ. Аще же давши отречеться, да отпадетъ залога»[673]. Процитированная норма рассматривает две ситуации: в одной от заключения брака отказывается сторона, принявшая залог, — в этом случае залог должен быть возвращен в двойном размере; в другой — сторона, давшая залог (что приводило к потере отданного в залог имущества). Таким образом, пострадавшая в результате несостоявшегося брака сторона получала имущественную компенсацию в размере брачного залога.
В 3-й главе 13-й грани «Новых заповедей Юстиниана царя» встречается указание на материальное возмещение, которое получает пострадавшая в результате развода «по правильным винам» сторона. Если расторжение брачного союза происходит по вине женщины, ее муж приобретает «вено»[674], то есть приданое. Напротив, в случае виновности мужа женщина приобретает «предбрачный дар»[675], а в случае ложного обвинения в прелюбодеянии или в случае открытого сожительства с другой женщиной получает право и на две трети имущества супруга[676]. В той же главе есть и указание на иное помимо «вена» имущество жены, которое закон предписывает разделить между ее детьми (или родителями) и монастырем в случае самовольного оставления супруга без достаточных оснований[677].
В духовной Остафия Ананьевича (1393 г.) специально оговаривалось имущество, составлявшее наследственную долю супруги завещателя после его смерти: «А жена моя, оже вседить в животе моемъ, ино осподарына животу моему; или поидетъ замужь, ино ей наделка десять рублевь, а что принесла порты, и круту, и челядь, а то ей и есть»1. В этой формуле предусматриваются два порядка наследования вдовою наследодателя: в одном случае («оже вседить в животе моемъ») женщина сохраняет связь с семейно-родовым коллективом своего умершего мужа; в другом — рвет эту связь, выходя еще раз замуж («или поидетъ за- мужь»). Имущественные права женщины в первом случае значительно шире, нежели во втором, однако предусматривают приобретение ею не права собственности на имущество умершего мужа, а права владения (использования, извлечения плодов и распоряжения плодами).
Законодательные и правоприменительные акты Северо-Западной Руси XII—XV вв., в отличие от памятников предшествовавшего периода, недвусмысленно говорят о наличии у женщин права собственности на недвижимое имущество. Выявить сам факт наличия иного помимо приданого имущества женщины и определить его состав целесообразнее через рассмотрение источников приобретения этого имущества.
Уже Русская Правда предусмотрела расширение имущественных прав женщины не только на свою собственность, но и — с ограничениями — на наследственные доли ее детей. Статья 101 Пространной редакции Русской Правды[678][679], предусматривая санкцию за растрату вдовой наследства детей, тем самым подразумевает право матери по закону осуществлять опеку над малолетними детьми. Мать необходимо лишалась права опеки только в случае повторного замужества (ст.ст. 99, 101 Пространной редакции). Даже после достижения детьми совершеннолетия матери предоставлялось право (ст. 102 Пространной редакции) остаться в доме своих детей даже против их воли, сохраняя при этом свою «часть» — полученный от умершего мужа выдел на содержание. Право Северо-Западной Руси расширило эту норму — ст. 53 Псковской Судной грамоты предусматривала изъятие в пользу престарелой матери наследственной части сына, отказавшегося содержать ее.
Условия опекунства, осуществляемого матерью, видимо, соответствовали общему порядку опеки, установленному ст. 99 Пространной
редакции Русской Правды: «прикуп», то есть доходы, полученные от отдачи имущества опекаемых в заем или от оборота «товара», поступал в собственность опекунши, «приплод» от скота и дети, рожденные от холопов, оставались в собственности опекаемых. Особенно значимо в этом случае, что, в отличие от аналогичных норм европейского права, при женщине-опекунше не назначался соопекун-мужчина, что подчеркивает значительный объем имущественной правоспособности женщины. Законодательство Северо-Западной Руси не содержит специальных положений относительно опеки, осуществляемой женщиной, что предполагает действие соответствующих норм Русской Правды и в период XII—XV вв.
Кроме того, распоряжение приданым предоставляло женщине дополнительные источники приобретения собственности. Материал берестяных грамот дает достаточно свидетельств активного участия женщин в самых разных договорных правоотношениях. Так, грамота № 531, относящаяся к XII в., раскрывает ситуацию, когда жена в течение длительного отсутствия мужа давала деньги в рост, получая с этого значительный доход, который поступал в ее личную собственность1. Довольно часто женщины вступали в сделки по купле-продаже недвижимого имущества (7,2% от общего количества купчих грамот), как правило, в роли продавца. В редких случаях в грамотах содержатся упоминания о покупке земли женщинами — например в духовной Оста- фия Ананьевича в числе другого имущества называется «купля» «бабе нашей Федосьи»[680][681].
Будучи продавцом, крайне редко женщина отчуждает имущество только от своего лица, обычно она представляет семейную общность («у Мехееви дочери и у ее мужа у Петра», «у Омелфы у Якымовы дочери и у ее сына у Юрья» и др.)[682] или входит в ее состав («у Олександра у Нестерова и у его сестри в Улити»)4. Свидетелями во всех актах выступают исключительно мужчины. Женщины, видимо, несмотря на имевшиеся у них право владения и право собственности на недвижимые вещи, не могли выступать свидетелями при удостоверении сделки. Как правило, в удостоверительной части женщина-продавец занимает пассивную позицию, ее интересы представляет супруг или родственник мужского
пола1. О размерах женской правоспособности говорит тот факт, что наряду со случаями, когда супруг женщины, отчуждающей предмет сделки, «стоит в печати», то есть удостоверяет факт сделки, встречаются грамоты, в которых в качестве лица «у печати» называется сама женщина[683][684].
Уже сам порядок фиксации имени женщины, выступающей адресантом данной, указывает на подчиненность ее положения по отношению к мужчине — если лицо мужского пола в актах определяется через указание имени его отца или через указание занимаемого им общественного положения или просто по имени, то лицо женского пола определяется через указание имени ее мужа (бывшего мужа), или имени ее сыновей, или через указание ее общественного положения: «Устишя, Осипова жена, Дмитр1ева матка», «Марфа Исаковская, Великого Новаграда посадница» и др.
Идентификация лица женского пола в данном случае аналогична идентификации мужчины: отец несет ответственность за своего сына, до тех пор пока последний не проявит достаточную самостоятельность — заняв соответствующее общественное положение (государственную или церковную должность) или устроив собственное хозяйство, отдельное от отеческого. Традиция отеческой власти, трактуемой как опека, имеет как древнерусские корни, так и заимствованные из византийской правовой традиции и освященные авторитетом Церкви[685]. Тем не менее нет оснований преувеличивать влияние канонического права и выводить особенности правового положения женщины из христианской концепции большей склонности женщины к греху и соответственно необходимости установления неусыпного контроля, опеки над нею.
Таким образом, чаще всего женщина в праве Северо-Западной Руси рассматривается как лицо, находящееся под опекой, хотя допускаются и исключения, когда женщина имеет не только хозяйственную самостоятельность, но и правовую. В свете такого рассмотрения данных грамот получает дополнительное подтверждение концепция так называемого «диалогического взаимодействия полов» в средние века[686]. Действительно,
на материале частноправовых актов Северо-Западной Руси можно утверждать, что женщины могли обладать правоспособностью, сопоставимой с мужской, подобно тому, как исследователи западноевропейского средневековья говорят о «специфическом праве» женщины1.
В ряде случаев женщина выступает в качестве адресанта данной вместе со своим мужем. О том, что именно семья как единство мужа и жены является здесь в качестве стороны правоотношения, говорит как существо сделки, так и конструкция других клаузул — например удостоверительная формула включает в себя указание: «А у печати стоялъ Иванъ Михаиловичь и в жены своей место». Иными словами, сделка затрагивает интересы как мужа, так и жены, причем без согласия и участия последней сделка не может быть осуществлена. Тем не менее даже в этом признании имущественных прав женщины содержится недвусмысленное указание на ее подчиненное, «опекаемое» положение, прямо зафиксированное в ст. 17 Новгородской Судной грамоты: «А целовать боярину и житьему и купцю, как за свою землю, так и за женню»[687][688][689]. Тот же принцип представления мужем интересов своей супруги содержится в ст. 18 того же источника, а согласно ст. 16 в случае отсутствия мужа интересы женщины «перед истцом и перед приставы Ноугород- скими» представляет ее сын[690]. И все же показательно, что в указанных статьях непосредственно подтверждается раздельная собственность супругов — «своя земля» и «ження земля».
Можно было бы предположить, что признание столь широких имущественных прав жены является единичным и связано с конкретными случаями, когда имущество ранее было передано в семью родственниками жены. Действительно, среди рассматриваемых данных есть две грамоты, в которых речь идет о передаче имущества дочери
и ее супругу1. Однако существуют также свидетельства, что предмет данной, где адресантом являлся семейный коллектив — муж и жена, изначально являлся собственностью родственников мужа и был передан непосредственно мужу: «два села на Паденге, что ми даль дядя мои Климентеи Тимофеевичь», «три деревеньки... по наказу родителей своихъ, отца моего и деда»[691][692] и др. Иными словами, в грамотах XV в. речь, несомненно, нередко идет о приоритете имущественных интересов малой семьи над интересами родовой организации, а понятие семейного управления имуществом супругов является центральным. В Западной Европе в это же время идут аналогичные процессы становления приоритета малой семьи, интересы которой перевешивают родовые интересы (при сохранении остатков большесемейного совладения и реликтов родовых отношений)[693].
Таким образом, к источникам парафернального имущества женщины следует отнести имущество, нажитое в течение супружеской жизни (например, в результате свободного распоряжения приданым), а также прибыль, полученную ею вследствие выполнения опекунских функций либо управления имуществом, находящимся у нее в «кормле».
Кроме того, ограниченные имущественные права получала женщина в отношении вдовьей части или «опричнины» (опричь детей — помимо детей). О функции, которую должна была выполнять вдовья часть наследственной массы, красноречиво повествует Послание митрополита Ионы князьям о повиновении матери: «Била ми челомъ, сыно- ве, на васъ мати ваша ... уне ю не дръжите, да еще деи и обидите ее во всемъ: чимъ деи ее пожаловали быль вашъ отець, а ее мужь, князь ... что ей подавалъ во опришнину, чимъ ей было прожити, доколе ей Богъ велитъ пожити ... и вы деи то у своей матери поотъимали»[694]. В праве Северо-Западной Руси та же социальная функция — «чем бы было прожить» — нашла отражение в институте «кормли».
Законодательные акты самого разного происхождения ограничивают возможные посягательства мужа на имущество жены. В частности, строго воспрещалось мужу выступать в качестве душеприказчика по духовной грамоте. Этот запрет неоднократно подтверждался и в после
дующее время, уже в Московском государстве1. Указом митрополита от 14 марта 1561 г. были аннулированы духовные грамоты, в которых муж назначен душеприказчиком[695][696].
Н.Л. Пушкарева предложила убедительную схему становления института имущественной неответственности жены (который можно трактовать более широко — как защиту имущественных прав женщины в браке): уже в X в. это положение вводится в отечественное право[697], однако Русская Правда (ст. 7 Пространной редакции) все еще требует отдачи имущества жены на «разграбление» в случае совершения преступления мужем[698]. Наконец, новгородское право XIII в. вновь возвратилось к признанию невозможности залога имущества жены[699].
В случае расторжения брака по основанию отсутствия личной склонности между супругами обычное право защищало интересы женщины. Так, если инициатором развода была женщина, согласно Кодексу права крестьян Сааре-Ляэнеского епископства (глава 1 § 2) она забирала «все, что она принесла [с собой] из дома [своего отца] »[700]. Напротив, если инициатором развода был муж (глава 1 § 3), то «он должен дать ей с собой [кроме ее приданого] еще и подарок, который он сделал ей при помолвке»[701].
Институт раздельной собственности супругов органично сочетался с принципом совместного семейного использования имущества и мужа, и жены с целью извлечения плодов и распоряжения ими. В одной из купчих покупатель специально оговаривает, что предмет сделки приобретается им на средства жены и на него никаких прав не имеет родовой коллектив мужа[702]. Из текста грамоты очевидно, что земля поступает в общесемейное владение при сохранении права распоряжения («голого» права собственности) за женой. Плоды, которые извлекаются при эксплуатации «купли», не могут поступать в собственность только жены, поскольку в обработке земли принимает участие весь семейный коллектив.
На северо-западе Руси в завещаниях, как правило, недвижимость передавалась детям в равных долях, но не делилась между ними. Не случайно и в Псковской Судной грамоте ряд положений связаны с общим семейным управлением нескольких индивидуальных долей, принадлежащих отдельным собственникам. Так, ст.ст. 94 и 95 Псковской Судной грамоты рассматривают ситуации, когда совместное управление осуществляется братьями, наследниками умершего отца. Статья 95 свидетельствует, что порядок управления строился на принципах неформальных обязательственных отношений, так что даже подозрение в своекорыстном использовании общих средств одним из братьев приводило к разделу и выделению отдельных долей в самостоятельные хозяйственные единицы. Не случайно поэтому в частных актах в качестве контрагентов (совместных приобретателей или отчуждателей) выступают семейные и родовые коллективы.
Право составлять завещания источники византийского законодательства признавали за мужчинами после достижения ими 14 лет, за женщинами — с 12 лет1. Иными словами, достижение брачного возраста, предполагавшее возможность самостоятельной жизни и собственного хозяйства, создает условия для возникновения завещательной правоспособности. По Судебнику царя Леона и Константина (1-я глава 5-го зачатка) не могли составлять завещательные распоряжения следующие категории лиц:
1) сумасшедшие;
2) находящиеся в плену;
3) подвластные;
4) глухонемые от рождения[703][704].
Для действительности завещательного распоряжения источники права византийского происхождения требовали присутствие 5 или 7 свидетелей (не являющихся наследниками)[705]. Удостоверение завещания тремя свидетелями допускалось лишь в случае, если наследодатель находился «на рати», то есть в военном походе, в чрезвычайных условиях[706]. Судебник царя Леона и Константина подробно определял поря
док передачи наследства без соответствующей формальной фиксации1. В ст. 100 Псковской Судной грамоты фиксируется именно такой порядок передачи имущества в дар: «А которой человек при своем животе, или пред смертию а что дасть своею рукою племяннику своему платно или иное что животное, или отчину, да и грамоты даст пред попом, или пред сторонными людми, ино тому тем даньем владеть, чтобы и руко- писаниа не было»[707][708].
Наследники по завещанию и по закону в равной мере не могли получить доступа к наследственной массе до тех пор, пока из ее состава не будут удовлетворены требования кредиторов умершего, на что указывает 3-я глава 7-го зачатка Судебника царя Леона и Константина[709].
Точно так же в Псковской Судной грамоте (ст.ст. 14, 94), прежде чем допустить наследников до наследства, предписывается удовлетворить требования кредиторов, должником которых являлся наследодатель.
Судебник царя Леона и Константина (7-й зачаток) определял несколько разрядов наследников по закону, при этом наличие наследников вышестоящего разряда отстраняло от наследования последующие (и наоборот, в случае отсутствия наследников первого разряда призывались вторые, в случае их отсутствия — третьи и т.д.):
1) дети и внуки, то есть нисходящие;
2) восходящие;
3) братья и сестры (боковые);
4) другие близкие родственники (ближници ближнш);
5) в последнюю очередь призывалась жена умершего, которая делила наследственную массу с церковью[710].
В случае отсутствия указанных наследников имущество умершего поступало в пользу церкви, государства или общины (городской или деревенской).
Памятники византийского законодательства, вошедшие в состав источников древнерусского брачно-семейного права, защищали имущественные права детей от последствий прекращенного разводом брачного союза. Например, в «Новых заповедях Юстиниана царя» указывалось, что в результате развода по «правильным винам» пострадавшая сторона получает материальную компенсацию от виновного супруга не столько для себя, сколько для детей, родившихся в этом
браке1. Защита имущественных интересов детей приведенной нормой отражена в требовании «хранить» полученное в качестве компенсации имущество с тем, чтобы позднее передать («вдать») его достигшим совершеннолетия детям.
Защита сирот как принцип правосудия и нравственной жизни явственно звучит в «Избрании от закона Моисеева»[711][712]. В связи с этим принципом определялся и подход византийского права к определению прав приемных детей.
Древнерусское право восприняло те же основания правового регулирования положения приемных детей. В грамоте митрополита Киприана вдове Феодосье на усыновление приемыша показывается порядок разрешения спорного случая наследования — Феодосья со своим мужем Филиппом не имела детей, а муж ее умер без завещания: «...а жила есми съ своими мужемъ полчетвертадцать летъ, а детей, господине, у насъ не было, и мы собе приняли пршмачка, за детяти место, Тимошку, чтобы господине, поминокъ быль души мужа моего и моей, а духовный грамоты нетъ»[713]. Для вынесения решения митрополит обращается к номоканону: «И язь Кипреянъ митрополитъ възрелъ есмо въ Намаконунъ, да изнашелъ есми правило, аже пишеть въ законе такъ: «ажь мужь умретъ безь завета, безъ душевныя грамоты, или жена та- кожде умретъ, не сущу отроду отъ нихъ, или пакы отца и деда, наследу- етъ мужь жены своея стажашя и приданая ея, такоже и жена наследуеть стяжашя мужа своего»[714]. Процитированная митрополитом Киприаном норма отражает суть одной из норм Прохирона[715], однако не в переводе Кормчей. В данном случае представляет интерес тот факт, что указанная норма устанавливает приоритет семейной общности над родовой, право пережившего супруга на имущество умершего (в том числе и на приданое). В результате митрополит Киприан вынес решение о переходе имущества мужа Феодосьи в ее собственность[716].
Право дочерей наследовать отцу упоминается уже в «Избрании от закона Моисеева», одна из глав которого предписывает в случае отсутствия сына передавать наследство дочери и только при отсутствии
последней — брату умершего1. Точно так же трактуется в исследовательской литературе и норма ст. 92 Русской Правды — к наследованию призываются сыновья, а в случае их отсутствия — дочери. Такую трактовку подтверждает ст. 91, в которой прямо указывается на аналогичный порядок наследования имущества бояр и дружинников[717][718].
Наличие сыновей тем не менее не отстраняло дочерей полностью от наследования по закону. Дочери имели право (ст. 95 Пространной редакции Русской Правды) на получение из наследственной массы не доли, но определенного имущества, которое должно было составить их приданое в случае выхода замуж.
Право Московского государства также фиксировало право дочерей на выдел из общего семейного имущества, который предоставлялся им в виде приданого и мог состоять как из движимого, так и из недвижимого имущества[719]. В указе 1619—1620 гг. дочерям помещика разрешалось оставить за собой поместье, с которым она и шла замуж[720].
Косвенное указание на то, что до середины XVI в. умирающий супруг мог написать в завещании своей жене недвижимое имущество в частную собственность, можно усмотреть в запрещении подобных духовных грамот в одном из указов XVI в[721]. Как видно из текста указа, законодатель предписывает впредь отписывать вдове имущество по духовной грамоте только «в кормлю» — женщина имеет право пользоваться имуществом, извлекать плоды и распоряжаться ими до своей смерти, однако лишается права распоряжаться самим имуществом.
Судебник царя Леона и Константина (5-я глава 5-го зачатка) предусматривает возможность лишения законного наследника даже его обязательной доли в наследстве посредством исключения его из числа наследников самим завещателем. Если умирающий не включил кого-то из своих детей в число наследников и при рассмотрении дела выяснится, что пострадавший отличался недопустимым поведением в отношении своих родителей, воля наследодателя не подвергается сомнению и утверждается законом[722].
Кроме того, согласно тому же источнику основанием для лишения необходимой доли наследства являлось оставление родителей в старости без помощи1. Далее, в 7-м зачатке Судебник царя Леона и Константина дает подробный перечень виновных деяний, на основании которых законные наследники могут быть устранены от наследования:
1) если дети бьют родителей;
2) если тяжко оскорбляют родителей;
3) если возводят ложное обвинение на родителей;
4) если покушаются на жизнь родителей;
5) в случае кровосмешения с женой отца;
6) если отказываются поручиться за родителей;
7) в случае отказа вступить в брак, предложенный родителями;
8) в случае оставления родителей без защиты[723][724].
Эта норма очевидно перекликается с древнерусскими установлениями как светского, так и религиозного происхождения. В связи с ярко выраженным неформальным характером древнерусского права гораздо больше материала, нежели законодательные нормы, могут дать правоприменительные акты, в данном случае — духовные завещания.
Адресантом духовных грамот нередко являются женщины, при этом в некоторых случаях супруг умирающей еще жив и по рукописанию назначается в числе наследников, получая «отчину» составительницы грамоты «в кормлю»[725].
В качестве предмета рукописания обычно называется «отчина», а не купля, что говорит о незначительном распространении в пределах Северо-Западной Руси даже в XIV—XV вв. индивидуальной частной собственности, о ее подчиненности большесемейному владению.
В составе этой клаузулы могла указываться свобода предмета завещательного распоряжения от претензий третьих лиц: «то село и земли детемъ моимъ чисто»[726]. Или, напротив, при определении предмета рукописания отмечалось, что часть семейного имущества была отчуждена третьим лицам[727]. Аналогичная формула могла касаться зависимых людей: «А Захара старого пустилъ есми на свободу и з женою и з детьми; и вы, дети мои, в нихъ не вступаитеся»[728].
Среди наследников по завещанию называются супруги (обоего пола), дети (также обоего пола), а также другие родственники (мать, брат, племянники), духовные корпорации и посторонние лица. В большинстве случаев распоряжения сделаны в пользу духовных корпораций (монастырей и церквей). Следующая по значимости группа — назначения наследником супруга. Наконец, еще одна крупная группа — распоряжения в пользу сыновей, затем идут распоряжения в пользу дочерей, братьев, племянников, духовного отца, матери, деверя, крестного сына и др. лиц. Большое количество распоряжений в пользу монастырей говорит о незначительной мобильности земельных владений за пределами круга семейных или родовых совладельцев, наследственные отношения которых регулировались, как правило, по закону, по нормам обычного права, но не по завещанию.
Завещательное распоряжение в пользу монастыря могло носить альтернативный характер. Например, в духовной черноризца Артемия предмет рукописания передавался монастырю св. Николы, без указания других наследников. Однако составитель грамоты счел необходимым предусмотреть возможность передачи монастырю иного имущества: «А не восхочеть игуменъ Савастьянъ тое земли, дадуть мои племеньники игумену Савастьяну сорочекъ за сорокоустъ, а святому Николе 30 бель на темьянъ...»1 Обязанность выдать монастырю альтернативный предмет возлагалась в этом случае на племянников.
Завещательные распоряжения в пользу жены обычно подразумевают передачу имущества «детям с матерью». Иными словами, в соответствии с нормами Псковской Судной грамоты переживший супруг получал наследство «в кормлю» и утрачивал это право в случае повторного брака[729][730]. Обычно ограниченный характер владения наследника специально не оговаривается и, видимо, подразумевается, однако встречаются и исключения, когда завещатель специально указывает на характер имущественных прав своего супруга: «А поидеть замужь, ино ей не дати участокь ничего, i участка ей в земли нетъ»[731]. Только в одном случае в духовной указывается, что наследство передается жене завещателя «в одерень»[732]. Однако здесь речь идет о движимом имуществе, в той же грамоте недвижимость передается той же Федосье «в кормлю».
Если завещетелем является лицо женского пола, муж, включенный в число наследников, также получает земельное имущество «в кормлю1.
В редких случаях в духовных встречается назначение в числе наследников дочерей завещателя. В одной из грамот отчина «Обакуновых детей» отчуждается двумя его сыновьями и тремя его внучками, которые, по всей видимости, претендуют на долю своего умершего отца[733][734]. Точно так же незамужняя сестра наряду со своими братьями имеет право распоряжения имуществом, оставшемся от их отца[735]. В одной из рядных XV в. зафиксирован необычный случай: одной стороной является Огруфена со своим мужем и их детьми, а другой — ее племянник Матвей Иванович; предметом рядной является наследство отца Огруфены и деда Матвея Ивановича[736]. Иными словами, в этой рядной дочь наследодателя, вышедшая замуж, тем не менее претендует на наследство по закону. О возможности отделенной дочери наследовать по завещанию свидетельствует, например, духовная Федора Остафьевича[737].
Следующим элементом формуляра духовных грамот обычно рассматривается непосредственно corroboratio, то есть удостоверительная часть. Между тем целесообразно предварительно вычленить еще два элемента, не столь заметных взгляду современного человека, но чрезвычайно важных для сознания средневекового.
Во-первых, в значительном количестве духовных содержится условно названный «наказ о сиротах» (который также можно назвать просто «приказ»)[738] — распоряжения относительно находившихся под опекой (в широком смысле этого слова) завещателя третьих лиц, устройство их дальнейшей судьбы[739]. Чрезвычайно важным в русском средневековом обществе было деление нахозяйственно-самодостаточныхлиц (мужчина и женщина вместе образуют тягло, хозяйственную единицу, способную вести земледельческое хозяйство и т.п.) и недостаточных в хо
зяйственном отношении. Любой хозяин (полноценное в хозяйственном отношении лицо) нес ответственность за целый ряд лиц, связанных с ним прежде всего родственными узами («матери моей и детокъ моихъ») и выживание которых напрямую от него зависело. Исследователи западного средневековья, анализируя то же понятие «хозяйственной самостоятельности», говорят о господстве так называемой «патерналистской концепции социального порядка», в которой не было места для бродяги, лишенного покровителя и не несущего никаких общественных функций»1.
Как видно из приведенного примера, забота о «сиротах» возлагалась не только на родственников, но и прежде всего на влиятельных лиц общины. Если обратиться к материалу Западной Европы, то можно увидеть аналогичную картину — влиятельные люди, занимавшие социально-значимые (в том числе судебные) должности, давали присягу, содержание предписаний которой «осмысливалось как деятельность, направленная на достижение всеобщего блага», в первую очередь на защиту интересов вдов и сирот[740][741].
Другие примеры «наказа о сиротах» расширяют наше представление о круге лиц, на которых возлагались функции опеки по смерти завещателя[742]. В приведенном примере наряду с родственниками и конкретными влиятельными лицами указывается и городская община, уличанская общинная организация («i всей великои улице Нутнои»), Ситуация, когда община или организованная на общинных основаниях общность берет на себя функции оказания социальной помощи и взаимопомощи, является типичной и для русского, и для европейского средневековья. Такого рода социум (нередко и называвшийся «братством») был образован на родственных началах и его членам была присуща родственная модель общинного менталитета[743].
Могли быть и иные варианты: в духовной Климента, по которой большая часть имущества завещателя отходила монастырю святого Георгия, содержится «приказ» игумену «и всей братьи»[744]. В свете приведенных доводов трактовка В.Ф. Андреевым этих распоряжений как
назначения душеприказчиков представляется слишком узкой, не охва- тывающей все многообразие предмета1.
Иными словами, восприятие наследства приводило к восприятию и социальных обязанностей по содержанию определенного круга «сирот». Материал той же духовной позволяет увидеть, что «приказ» подразумевал не только и не столько материальную опеку, содержание, сколько духовно-нравственный присмотр за «сиротами» — отдельно от «наказа о сиротах» в духовной Климента содержится регламентация имущественных отношений монастыря с женой завещателя[745][746].
Если принять во внимание изначальный характер и направленность общинной организации на выживание всего коллектива, каждого члена общества, вполне правомерно будет предположить, что институт опеки над «сиротами» предусматривался традицией, нормами обычного права, восходя своими корнями еще к родовой общине. Действительно, например в духовной грамоте № 110, «приказ» из которой уже цитировался, содержалось и отдельное положение о выборе одного из братьев завещателя в опекуны: «А доколе сын мои Федоръ подростетъ, а дотоле ездить по моими селами братн мои Григореи в мое место и людми моими володеети; а хлебв, и куны, и дари, а то идетв матери моей и сыну моему Федору»[747].
Из приведенной цитаты следует, что опекун в данном случае (в отличие от братии монастыря св. Георгия) исполнял свои обязанности на безвозмездной основе, так как «хлебв, и куны, и дари, а то идетв матери моей и сыну моему Федору».
Укорененность данного обычая делала в обычных обстоятельствах ненужным включение «приказа» в духовную грамоту, за некоторыми исключениями — когда, к примеру, завещатель имел возможность обратиться с просьбой об опеке, о присмотре за «сиротами» непосредственно к влиятельным лицам общины или, например, когда завещатель, исходя из сильных чувств привязанности, стремился подчеркнуть свою просьбу, обращенную к общине.
Довольно часто «наказ о сиротах» — как уже устоявшаяся юридическая формула — не связан актом завещания. Так, в берестяной грамоте № 414 (первая половина XIV в.) встречается следующий вариант «наказа»: «Поклоно от Филикса ко Смену и ко Юргю. На бозе полжено и на васо. Аже будете цто прибытка во веся будете, то вложи во церкове. А цто буде надобе жене моей, и ты, брате Смене, дай жене моей. Аязо
тобе много кланяюся»1. От обычного хозяйственного распоряжения эту грамоту отличает наличие фразы «На бозе полжено и на васо», благодаря которой хозяйственное по своему существу распоряжение приобретает священный характер, форму сакрального долга.
Социальная ориентация завещания в целом отмечается многими исследователями[748][749]. Например, делая вклад по своей душе, жертвователь рассчитывал на материальную поддержку в черный день для своих родственников, для своих «сирот». В одном из актов можно найти своеобразную картину общинной заботы о немощных членах общества: «...а те-де деревни к тоу монастырку подпущали и прикупали прадеды и деды и отцы и прочили-де собе и своим детем и внучатам на постреже- нье и на поминок; и монастырем-де церковною казною и теме деревнями владели они ж, и казну монастырскую у себя в волости держали»[750].
Туже функцию «помощи и взаимопомощи в прямом смысле», трактуемую в том числе как «опеку над инвалидами и сиротами», находят исследователи в европейских средневековых общностях, при этом указывается, что «выполнение этой важной социальной функции означало соучастие в личной жизни собратьев по социуму»[751]. Иными словами, в основе средневековых общностей лежали родственные и демократические начала, в дальнейшем поддержанные авторитетом церкви: «Христианство, одной из основ которого стал идеал родства духовного, по вере, а нравственной нормой братское, то есть родственное отношение к ближнему-единоверцу, с обязательными при этом равенством и взаимопомощью, закрепило в социальной психологии родственную модель общинного менталитета»[752].
С религиозно-нравственным осмыслением пройденного жизненного пути и своеобразным подведением итогов, призванным очистить душу перед тем, как она предстанет пред престолом Бога, связан и еще один элемент духовных грамот — своеобразное указание на завершение «счетов» с земной жизнью, духовное очищение, окончательная «проверка» совести: «А не виновать есми никому ничемъ, развие богу душ ею»[753].
В.Ф. Андреев указывал, что приведенная формула является специфически новгородским элементом. Между тем можно утверждать, что аналогичные по содержанию элементы, хотя и несколько иные по форме, могут встречаться и в других грамотах. Так, в уже упоминавшейся духовной Климента необычно много места отводится уплате — в прямом смысле этого слова — именно такого рода долгов: «А Воинову сынови Анъдрею даю Самуиловьское село, и пьнь иду и съ бортью; то же есмь не даромъ даль, платилъ за мен[е Д]анило и Воинъ искупъ литовьскыи»[754]. То есть в этой клаузуле духовная предстает перед нами как воздаяние и расплата за долги, воздаяния за добро, дабы уйти без нравственных долгов, с чистой душой.
Таким образом, наследственное право Северо-Западной Руси XII— XV вв. характеризовалось гибкостью и эффективностью, в своем развитии не уступая европейским аналогам. Более того, в некоторых отношениях русское средневековое право значительно опередило Европу (в частности, в определении женской правоспособности и защиты интересов женщины). Влияние византийского права, связанное с принятием и распространением христианства, было не столь существенным, как можно было бы ожидать, и значительно меньшим, нежели в землях Северо-Восточной Руси в этот же период.
Еще по теме § 5. Отношения в семье:
- Государство как юридические отношения
- § 2. Эволюция содержания теоретической модели взаимосвязи нормы права, правоотношения и юридического факта
- § 3. Сопутствующие элементы теоретической модели взаимосвязи нормы права, правоотношения и юридического факта
- § 2. Процессуальные правовые отношения в доминирующих отраслях права
- 2.2.1 Семья как сфера возникновения и реализации брачно-семейных правоотношений
- 2.2.2 Общая характеристика неимущественных и имущественных отношений в семейном праве
- 2.4 Содержание брачно-семейных отношений в контексте особенностей субъектного состава
- 3.1 Вещные брачно-семейные правоотношения.
- 3.2 Обязательственные брачно-семейные отношения
- 4.1 Характеристика личных неимущественных отношений в семейном праве
- 4. 3 Реализация прав детей в семье
- 4. 4 Правоотношения в рамках иных форм воспитания детей